Первая фраза

 
Предыдущая| первая часть | вторая часть | третья часть | четвертая часть |Следующая
 
Версия для печати версия для печати

Владимир Смирнов

МИТЬКИ НИКОГО НЕ ХОТЯТ !

II

По легенде левое искусство появилось в шестидесятых, когда непризнанные поэты нашли друг друга у символов того времени – новеньких и таких непривычных в этой стране кофейных автоматов. Мальчикам, начитавшимся Хемингуэя, казалось, что если можно зайти в кафешку и выпить кофе – то это уже исполнение надежд, а если там можно заказать и бокал дешевого рислинга – то это и вовсе почти свободная страна. Их называли кофеманами, и они приобщали к своей культуре через пристрастие к кофе – этому символу новой жизни. Но это еще был не Сайгон. Сайгон появился в семидесятых, когда изменились и участники процесса, и их аудитория. Кофеманы, в сущности, были хорошими мальчиками. Комсомол учил их – учиться, учиться и учиться, быть честными, любить Родину и т.д. Они так и делали – но просто оказались не в меру хорошими учениками. Они стали умнее положенного, честнее предписанного, и продолжали учиться уже совсем не тому. Многие из них прошли филфак универа (правда, не всегда до конца), и почти все состояли в литобъединениях при каких-то заводах или домах культуры. Видимо они и познакомились на семинарах организованной поэтической самодеятельности, а легенда о кофе появилась уже позднее. Наивность этой эпохи очень наглядно отражают крамольные взгляды интеллигенции того времени. Тогда был широко распространен миф о возможности построения социализма с человеческим лицом. Идея его такова – КПСС извратила великие идеи марксизма; необходимо вернуться к истокам, и тогда мы построим светлое будущее, как завещал великий Ленин. Подобные идеи коммунистической реформации свидетельствовали вовсе не о трусости – за них давали срока на всю катушку – но о наивности шестидесятников. Русский философ Александр Зиновьев назвал шестидесятые временем поющих завлабов. И что интересно – пели кандидаты и доктора в основном не гуманитарных, а естественных наук. Это означало, что элементарное стремление быть первым поэтом за годы коммунистического правления выродилось в компромиссное стремление быть первым поэтом среди математиков и первым математиком среди поэтов. Это означало, что поэзия уже не была единственным светом в жизни, и были пути для отступления – неудачу на этой стезе можно было скомпенсировать самореализацией в другой области. Сайгон же появился, когда все мосты были сожжены, и начался тотальный исход творческой молодежи в кочегары и сторожа. Искусство в жизни андеграунда приобретало все большую и большую ценность, и одновременно с этим падал престиж образования, должности, положения и т.д. Сайгон все дальше уходил от славных питерских мальчиков-кофеманов, которые были так рафинированно интеллигентны. Про таких как они писал Александр Галич:

Их имен с эстрад не рассиропили,
В супер их не тискают облаточный,
«Эрика» берет четыре копии,
Вот и все!
А этого достаточно!

Сайгон же начался, когда этого стало уже недостаточно. Во все времена непризнанная богема собиралась, выпивала и обсуждала свою гениальность. И кофеманы думали, что они просто пишут гениальные стихи. Но они сделали нечто гораздо большее. Они собрали маленькую теплую аудиторию – зародыш будущей огромной аудитории Сайгона. И они изменили стереотип восприятия поэзии. Тогда, в шестидесятых, было принято за печатным стихотворным словом идти в книжный магазин, а за устным – на стадион. Кофеманы же стали писать то, что нельзя было ни публиковать, ни говорить в микрофон. И стали читать это друзьям, и распространять, перепечатывая на машинке. Они приучили питерских любителей поэзии к левой, непечатной литературе. И они заменили традицию книжного магазина и стадиона традицией квартирной читки и Самиздата.

Сайгон пошел путем, проложенным Иосифом Бродским, великим предтечей питерского андеграунда. Именно Бродский впервые блестяще осуществил два основных принципа левой литературы – не сотрудничать с официозной пропагандой, и при этом – все-таки – не писать «в стол», для неких надуманных «потомков». Поэзия должна находить своего читателя здесь и сейчас – и, значит, для этого должны быть использованы неофициальные каналы. Андеграунд не только принял эти принципы, но пошел еще дальше. Левые литераторы не просто стали тиражировать свои «нетленки» под копирку – они основали коллективные самиздатские журналы. Бродский, как и любой российский поэт тоталитарной эпохи, был одиночкой. Но когда эпоха стала меняться, в период смены фаз этногенеза, произошел настоящий взрыв, цепная реакция поэзии. Рухнул стереотип поэта, как волка-одиночки, намеренно отделяющего себя от «толпы». Как будто вновь -

За городом вырос пустынный квартал
На почве болотной и зыбкой.
Там жили поэты…

Да какой там квартал – Сайгон, вросший в плоть Петербурга, по масштабу скорее приближался к району. В конце восьмидесятых это пламя полыхало уже по всему Питеру. Мы читали в студенческих общагах совершенно незнакомым людям – и все они были наши люди; наши в рассмотренном комплиментарном смысле. Андеграунд стал массовым движением, в то время как кофеманы были скорее элитарным кружком. Они в какой-то степени напоминали обэриутов; андеграунд же перекликался с другим аналогичным брожением умов, известным как Серебряный век. Серебряный век возник как консорция на переходе от акматической фазы к фазе надлома, в эпоху болезненной ломки стереотипов поведения. Как мы знаем, подъем пассионарности этнической системы сопровождается усложнением ее внутренней структуры, появлением множества устойчивых внутрисистемных объединений. В эпоху Серебряного века расцветали кружки символистов, акмеистов, футуристов и т.д., без счета. Как символом андеграунда стал Сайгон, так символом Серебряного века был трактир «Бродячая собака». Сегодня нам еще предстоит заниматься сравнительной кинологией, так что впереди нас ждет множество собак; эта забрела сюда первой. В «Бродячей собаке» собирался весь цвет российской творческой интеллигенции – философы, художники, артисты, поэты; в том числе и любимые нами Анна Ахматова и Николай Гумилев, впоследствии расстрелянный большевиками - т.е. родители создателя этнологии Льва Гумилева. Казалось, эта страница золотом вписана в историю российской культуры. Но через несколько десятилетий разразилась великолепнейшая литературная дискуссия – доктора наук, вооруженные томами цитат из стихов, писем и мемуаров, долго спорили, в каком же именно подвале была легендарная «Бродячая собака». Это могло означать только одно – свидетелей не осталось. Весь цвет этноса был уничтожен поголовно. Таким образом, мы можем считать Серебряный век движением, трагически оборванным внешними силами в фазе подъема. Сайгон же, как мы увидим ниже, распался в результате внутренней логики событий.

Андеграунд, как движение на подъеме, также породил внутри себя множество неформальных объединений, и даже несколько официальных. Самым известным его официальным объединением, успешно функционирующим и поныне, стал питерский рок-клуб. Вслед за ним было зарегистрировано объединение литераторов «Клуб 81» (в одноименном году), и немного позже – «Товарищество Изобразительного Искусства». Внешне это напоминало победоносный путь консорции к субэтносу, когда неформальные объединения переходят в социальные институты. На самом же деле никакое движение того времени, как бы популярно оно не было, принципиально не могло создать ничего официального – это была прерогатива государства. Просто коммунисты провели очередную масштабную операцию по подрыву влияния левой культуры – путем принятия ее каким-то крылом в лоно союза советских писателей или другую подобную организацию. Рок–клуб был создан под эгидой незабвенного ВЛКСМ. Создание «ТИИ» стало результатом соблазна выставками. На первом (организационном) собрании об искусстве и не упоминали; но много спорили о том, кому и сколько выставлять на очередной выставке. «Клуб 81», созданный по инициативе секретариата Ленинградской писательской организации, был соблазнен выпуском официального сборника «Круг», который действительно был напечатан через четыре года и стал единственным детищем Клуба. Самым позорным было то, что Клубу назначили официального куратора, возглавлявшего его заседания. Это был Юрий Андреев, известный ныне своими книгами по нетрадиционным методам оздоровления. Не хочу сказать ничего плохого лично о нем, но сам факт назначения сверху командира-надзирателя унизителен. Мое желание стать членом Клуба испарилось, когда на очередном допросе следователь КГБ стал убеждать меня в необходимости срочно вступить туда. Тогда я понял только одно – не можем мы с ним хотеть одного и того же. Никогда гэбист хорошего не посоветует. Кстати, следователей, ведущих наши дела, также называли тогда кураторами. Это придавало титулу куратора Клуба зловещую двусмысленность. Кроме подрыва авторитета андеграунда, все эти акции должны были отвлечь внимание от болевой точки того времени – польского профсоюза «Солидарность», с которого, как мы знаем, и начался распад социалистического лагеря.

Но коммунисты, спланировав раскол андеграунда, как обычно, были непоследовательны. Члены «ТИИ», «Клуба 81», рок-клуба остались членами андеграунда и гражданами Сайгона. Чтобы реально попытаться разорвать это единство, надо было действительно дать им тот кусок пирога, который полагался официозным писателям, художникам, музыкантам – гонорары, дома творчества за городом, творческие командировки на юга, и т.д., т.е. полноправно принять их в существующие творческие союзы. С тем же успехом коммунисты могли попытаться реально справиться и с народным недовольством – просто накормив и одев народ, дав ему реальную зарплату и реальные товары. Но это было возможно лишь на уровне мечты и бреда, т.е. на уровне обещаний и лозунгов.

После 81-го, после попытки купить андеграунд за символическую понюшку табаку, грянул страшный 82-й. Рвущийся к власти Юрий Андропов готовил себе страну, подчищая любые признаки инакомыслия. Сорвались очередные международные переговоры, и это развязало руки КГБ. Были разгромлены все антисоветские группы, и не только в Питере, но и во всей стране. Потом умер Брежнев, и началась затяжная «гонка на лафетах». В новогоднем стихотворении на 1983 год я писал:

…Сейчас, наверно, празднует «Посев»,
считая урожай с календаря.
У нас зима. А скоро будет сев,
и мы поймем, что радовались зря.

Кому дороже, если не себе
обходится такая благодать!
Сменили двух начальников ГБ,
и от двоих успели пострадать.

Раздавлен СМОТ – опять не повезло,
И Хельсинские группы заодно.
Как много в этот год сказали слов!
Как много было дел заведено!


Дел, естественно, уголовных, ведущих к «севу». Здесь мы подошли к единственному видимому фактору, объединяющему андеграунд. Это был непримиримый антисоветизм, диссидюжничество. Гумилев в своей теории разделяет общества на динамические (развивающиеся) и персистентные (статические, реликтовые). Это его разделение совпадает с принципом мимесиса известного историка Тойнби. Согласно Тойнби именно мимесис – подражание – и формирует характер общества; но в статических обществах подражают старикам и предкам, а в динамических – наиболее творческим личностям, что и создает динамику развития. Суть дела состоит в том, что поэт принципиально всегда недоволен окружающим миром; он считает общество застывшим и выродившимся, на какой бы стадии развития оно в действительности ни находилось. Именно недовольство миром и формирует человека, как художника. Поэт Серебряного века Александр Блок написал об этом коротко и гениально:

Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой.
А вот у поэта - всемирный запой,
И мало ему конституций!

У кого-то антисоветизм был не более чем возрастной юношеской отрицаловкой. У кого-то – результатом творческого склада характера. Это следует помнить, хотя коммунисты, конечно, были гады и вполне заслуживали подобное отношение к себе. Тем не менее, антисоветизм был идеологией андеграунда, и туда стекались все те, кто считал себя притесненным советской властью. Это была творческая интеллигенция (та ее часть, которая не получила свой кусок пирога), это были христиане-неофиты, хиппи, адепты восточных религий и философий и многие другие, а также собственно политические организации – свободный профсоюз «СМОТ», женское движение «Мария», и т.д. Один мой друг, пантеист и диссидент, специально пошел в православие, чтоб «бунтовать» народ – ведь притеснения верующих трудно было не заметить. Правда, там он обломился и стал самым ортодоксальным христианином из всех моих знакомых. Смешно подумать, но тогда мы, наверное, приняли бы к себе и сексуальные меньшинства – как притесняемых коммунистами собратьев. Но они к нам не пришли, и правильно сделали – андеграундовцев сажали, и в основном не по политическим статьям, а попасть на советскую зону со статьей «гомосексуализм» – это сами понимаете. Сейчас, когда я стал куда менее терпим к сексменьшинствам, это трудно представить; но тогда это было именно так.

Мы находились в состоянии идеологической партизанской войны с советской властью, и это выработало определенный кодекс поведения. Западло было поддерживать эту власть – т.е. нельзя было стучать, служить в органах, быть коммунистом или комсомольским активистом. Хайер (длинные волосы) и бороды как раз наглядно свидетельствовали: я не мент и не активист. В органах, впрочем, было одно исключение – часть вневедомственной милиции, охранявшая Эрмитаж. Эрмитаж тогда был просто рассадником левой культуры. В разное время в нем работали около сорока андеграундовцев, в том числе и всемирно известный художник Михаил Шемякин. Подобная плотность пропаганды заразила даже милицию. В шестидесятых такое невозможно было даже представить. Типичный кофеман тогда был – коренной петербуржец, интеллигентный филфаковец, член ЛИТО. Типичный же сайгонавт – иногородний, нарушитель паспортного режима, с одним или двумя курсами технического ВУЗа, косящий от армии и работающий сторожем или кочегаром. Они приезжали в Питер учиться, но попадали под очарование этой культуры и были уже не в силах ему противиться. С одной стороны, такая работа давала чисто пространственный простор – сколько пьянок, читок и выставок прошло в этих кочегарках, мастерских, бункерах, камчатках! С другой стороны, это давало философскую нищету. Мы, повторяю, были в состоянии постоянной войны с совдепией, а на войне чем больше имеешь – тем более уязвим. Нищего же трудно запугать. А, следовательно – западло было занимать руководящие должности; западло было просто быть богатым. Поющим завлабам шестидесятых в Сайгоне уже не было места. Тем более, что даже для такой должности уже требовалось членство в КПСС.

Самыми нищими в Сайгоне были коммунары. Это группы хиппи из знаменитой Системы, которые снимали одну квартиру и жили вместе, имея общее имущество. Как правило, они занимались общим делом, которое ставили превыше всего – иначе коммуна быстро распадалась. Если же дело объединяло, коммуна жила до очередного разгона, и что интересно – жила почти трезвой жизнью, что вообще-то для Сайгона не очень типично. Разгон обычно сопровождался высылками и административными мерами, но тенденция к восстановлению коммуны оставалась всегда. Коммуны обладали сильнейшим очарованием и оставили глубокий след в наших сердцах, но следа в культуре они, похоже, не оставили. На закате Сайгона я написал странную вещь с названием «Сайгониада», там есть один отрывок – последний привет питерским коммунам:

Однажды Алик Мартыненко рассказывал Смирнову о Коммуне на Фонтанке.

- Нас было двенадцать человек, - говорил он, - а штанов на всех было одиннадцать. С утра все разбегались, а тот, кто вставал последним, оставался печатать листовки.

- Что же вам помешало провести государственный переворот? – спросил Смирнов.

- Штанов было слишком много, - горестно вздохнул Алик.

Мы еще вернемся к этому требованию нищеты, как гарантии свободы. Сейчас я хочу обратить внимание вот на что. Мы боролись с коммунизмом, противопоставляя ему терпимость и гуманизм. Это действительно антиподы; но, вспоминая славное прошлое, понимаешь, что тогда нас куда больше интересовало не за что, а против чего. Мы, неудавшиеся тираны, написали на своих знаменах – свобода, равенство, демократия, гуманизм, терпимость. Это было абсурдом, ибо осуществить общество всетерпимости и гуманизма (т.е. цивилизацию) может только выдохшийся (в пассионарном смысле) обыватель. А люди, способные бороться за гуманизм, идти за него в тюрьмы и на баррикады, могут совершить разве что революцию, бунт, бессмысленный и беспощадный. Видимо андеграунд, как и Серебряный век, и любое подобное творческое брожение умов, возник на рубеже смены фаз этногенеза. Видимо сейчас Россия уже дозревает для перехода к цивилизованной жизни, т.е. для инерционной фазы. Мы смогли поймать носящуюся в воздухе, зарождающуюся идеологию цивилизации – гуманизм, и смогли воспеть его. Мы подняли его как лозунг, как повод для борьбы и жертвенности, но, по сути, он был нам глубоко чужд, т.к. гуманизм – это идеология стареющего, пассионарно нивелированного общества, общества эпохи осени и заката. А мы были и остались фанатиками. В цивилизованном обществе это слово становится ругательным; люди же, боровшиеся за новую эпоху, становятся для этой эпохи весьма неудобными.

Гимном Серебряного века стала строка Зинаиды Гиппиус: «ненавижу грядущего хама». И это был вполне адекватный времени гимн. Андеграунд же элементарно не уважал грядущего обывателя, но при этом отчаянно боролся за его грядущее царство – за гуманизм и всетерпимость. Поэтому когда советский режим рухнул, мы оказались в весьма неуютном положении. Как будто выбивали плечом дверь, а ее кто-то вдруг открыл изнутри. И все получили то, что хотели. Вот тогда и настало время задуматься – чего же мы, собственно, хотели? Мы оказались просто не нужны, т.к. для цивилизованного общества порыв и героизм представляют опасность и головную боль. Все, что в фазе подъема было героической трагедией, в инерционной фазе становится низкопробным фарсом. Порыв национального единения при образовании нации оборачивается созданием тысячелетнего рейха, который рушится буквально через несколько лет. Наши русские националисты, провозглашающие прекрасные идеи семисотлетней давности, сегодня просто смешны. Так же нелеп оказался и андеграунд. Я завязал с поэзией в 1991 году – сразу после путча. Мой поэтический порыв иссяк вместе с роспуском КПСС – видимо, не только действие требует противодействия, но и наоборот. После этого я написал всего три стиха, но это уже другая история. А тогда, в 1991-м, я просто подвел итог закончившейся войне:

Тронулся, тронулся, тронулся, тронулся лед!
тронулся лед над великой замерзшей страной!
и журавлей уже поздно отстреливать влет,
горло дерущих и бредящих поздней весной.
Тронулся, тронулся, тронулся черный январь -
сколько же можно терпеть этот май ледяной!
мы заблудились и спутали свой календарь,
шли бы по звездам, но не было звезд над страной.
Тронулось небо, пробитое всплеском стрижа,
тронулись тучи, свинцовая тронулась тьма,
слишком похожа заря на кровавый пожар,
и на пожарища наши похожи дома.
В рваных просветах багровое злато Тельца,
рог Козерога растаял, поход протрубя,
вздрогнешь внезапно под хищным прицелом Стрельца -
ты не ошибся, конечно, он целит в тебя.
Мало ли знала Россия тяжелых годин!
пепел холодный дождями косыми зальет,
ты не один, не один, не один, не один,
тронулся, тронулся, тронулся, тронулся лед!
Тронулся лед, откололось от «завтра» - «вчера»,
ветер студеный трубою ревет надо мной,
тронулся лед - слава Богу, настала пора!
Тронулся лед над великой замерзшей страной.

Кроме ощущения ненужности были и другие причины распада андеграунда. Началось «размывание» рядов, размывание комплиментарных понятий «мы» и «они». Прежде коммунисты были безусловными врагами. Может быть, где-то и были «хорошие» коммунисты, которые «ничего не знали», а просто честно делали свое дело. Не менее вероятно, что и в фашистской Германии были «хорошие» эсэсовцы и гестаповцы, которые тоже «ничего не знали», а просто ловили бандитов, мародеров и сексуальных маньяков. Но SS и КПСС – преступные организации, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Так было. Но после того как в Тбилиси десантники порубили женщин саперными лопатками, коммунистам была предложена своеобразная амнистия – если они выйдут из КПСС. Сожжение партбилета стало индульгенцией, делающей бывшего коммуниста «своим». Все стали делать вид, что верят – они раньше «ничего не знали», а сейчас узнали и правильно отреагировали. Наше «мы» зашаталось и затрещало. Конечно, сжечь партбилет или кинуть его в реку – это сильно, это отдает древними обрядами, связанными со стихиями огня и воды. Но для настоящего примирения с коммунистами нужны были бы еще более древние и сильные ритуалы. Вот как описал очищающий ритуал огня и фаллоса бескомпромиссный Александр Галич:

Когда сложат из тачек и нар костер,
И, волчий забыв раздор,
Станут рядом вохровцы и зэка,
И написают в тот костер.
Сперва за себя, а потом за тех,
Кто пьет теперь Божий морс,
Кого шлепнули влет, кто ушел под лед,
Кто в дохлую землю вмерз,
Кого Колыма от аза до аза
Вгоняла в горячий пот.
О, как они ссали б, закрыв глаза,
Как горлица воду пьет!

Естественно, как заметил Фрейд, в подобном ритуале нет места для женщин.

Говоря о Сайгоне, по умолчанию принято считать, что все мы были очень талантливы. Это ерунда; большинство из нас были бездарны. Единственное, что у нас было – это наша непримиримость, и ее нам никак нельзя было терять. Ложь и компромиссы – раковая опухоль консорции.

Кстати, питерский психоанализ тоже пока является консорцией – как был он консорцией в любой стране в начале своего развития. Но как любое доходное дело, он везде быстро становился конвиксией, профессиональным кланом, сословием. Нас тоже не ждет ничего неожиданного. Нельзя гореть и болеть этой верой, рыская в поисках платежеспособных клиентов. Но это отступление. Продолжим рассмотрение причин распада Сайгона, подойдя к самой, может быть, заметной причине. Кроме антисоветизма у сайгонавтов было и еще кое-что общее, хоть и не объединяющее. Каждый из нас хотел быть первым и считал себя достойным первенства. Это вполне естественно; скромный поэт – это нонсенс. Честолюбие есть один из способов проявления пассионарности. Именно поэтому так часто пишут подростки в пубертате. Стремление к первенству – вполне достойное качество; отвратительным его начинают считать лишь на закате этногенеза – как и любое другое проявление пассионарности.

В эпоху совдепии мы писали «левые» стихи, и даже не пытались их опубликовать. Наоборот, определенная степень известности вела прямиком на допрос в КГБ, и далее к санкциям различной степени тяжести. В этих условиях каждый из нас мог честно считать себя гением, необходимым народу, первым и т.д. Просто коммунисты нас зажимали, потому-то мы и были неизвестны. Но когда отменили шестую статью, оказалось, что мы просто никому не нужны. Это был кризис, подобный кризису середины жизни, когда идет тотальная ломка и переоценка идеалов. Труднее всего пришлось тем, у кого два эти кризиса наложились, произошли одновременно. Что же стало с этими людьми, жаждавшими во всем быть только первыми? В основном они пошли тремя путями. Первые, самые блаженные, продолжили свое дело. Может быть, в их восприятии и Сайгон еще жив – особенно если считать Сайгон состоянием души, а не этнической системой. Зайдя в Дом Книги вы можете увидеть их стихи в издательстве «Академия». Это первый поэт андеграунда, основатель и редактор самиздатского журнала «37», Виктор Кривулин, кандидат в депутаты Законодательного Собрания Санкт-Петербурга от второго избирательного округа на выборах 1998-го года. Это Лена Шварц, Виктор Ширали, Владимир Нестеровский. Из художников это Анатолий Белкин, Тимур Новиков, Кирилл Миллер и, конечно же, митьки, к которым мы еще вернемся. Ну а для рок-музыкантов и в самом деле ничего не изменилось – у них осталась аудитория, а именно аудитория создавала и цементировала Сайгон. Нельзя сказать, что они сделали что-то особенное, чтобы сохранить своих слушателей. Просто спрос на песни в жестких ритмах у молодежи всегда был и будет очень высоким. А массовый спрос на элитарные формы искусства (поэзия и живопись очень элитарны, как бы мы ни стремились доказать обратное) – явление временное, сезонное. И лишь когда закончился наш сезон, стало окончательно ясно, что смутное время, когда нас преследовали и наказывали, и было нашим временем.

Вторая группа пошла в мистику и оккультизм, астрологию и медитацию. Это сулило достойное первенство; но, к сожалению, мистика не слишком результативна. А поэты очень откровенны в психоаналитическом смысле, т.е. им глубоко чужд самообман. В итоге в оккультизме практически никто не задержался. Жажда первенства перешла в свою противоположность – в полном соответствии с теорией инстинктов Фрейда. Тщеславие переродилось в самоуничижение, и множество бывших борцов за свободу стали ортодоксальными православными христианами. Православное крыло в Сайгоне было изначально, но лишь в девяностых годах стало возможным говорить о религиозном ренессансе.

Третьи попытались найти себя в чем-то ином. Они иммигрировали или сменили поле деятельности. Никто не получил желаемого, может быть, за очень редким исключением. Можно сказать, что нашли место в жизни уже упоминавшийся Михаил Шемякин, Юлий Рыбаков, из диссидюжничества плавно перекочевавший в комитет по правам человека при мэрии, да «главные» митьки. Дмитрий Шагин баллотировался на выборах 1998-го года вместе с Кривулиным. Остальные оказались за бортом. Впрочем те, кто выпадал из обоймы в прежнее смутное время, заканчивали куда хуже. Указатели на том распутье гласили: зона, психушка, запой. Или иди обратно, откуда пришел; а обратно никто не хотел. Поразительно, как много наших прошли через крезу, через психушку. Двое моих друзей лежали там более десяти раз.

Но нельзя было отказаться ни от тюрьмы, ни от сумы. Я встретился с Наташей Лазаревой из движения «Мария», когда она вернулась из Саблинской женской колонии, где провела полтора года. Она была в глубокой депрессии, очень подавлена и заторможена, часами лежала на кровати лицом к стене. С трудом удалось ее разговорить; она немного ожила только через полчаса. И что же - не прошло и полгода, как она снова была арестована. Ростислав Евдокимов, вернувшись с зоны, пошел на один из первых митингов у Казанского собора. Его узнали и заставили возглавить шествие к милиции и последующий пикет. Он посмотрел тогда совершенно затравленно, но пошел – а куда бы он мог деться!

«Мы жили на грани тюрьмы и расстрела», - писал в те годы Виктор Кривулин. Таковы были правила игры, и мы приняли их. Но несправедливее всего была смерть. Первым из граждан Сайгона, с которыми я общался, ушел Володя Матиевский. И это поразило, как громом – почему? как? зачем? Смерть всегда так бессмысленна. Я посвятил тогда Матиевскому стихотворение «Смерть поэта»:

Зима. Безмолвные снега.
Ночные холода.
Сомкнуло льдами берега
в замерзших городах.
Ночь стынет в ледяных тисках,
болезненно долга,
как циферблатная тоска
в бессмысленных кругах.

Мы тонем в вязких смолах тьмы
с огарками стихов,
под крики третьих, и седьмых,
и сотых петухов,
а время замкнуто стальной
ловушкою кольца,
и кружит ночь, слепая ночь,
без цели и конца.

Но прорываются в рассвет
стихи сквозь мутный снег,
хоть запропал поэт навек
на полпути к весне,
от стыни ледяных оков,
от мерзлых февралей,
от миллионных петухов –
до первых журавлей.

Сайгон рухнул, погибла великолепная культура, и неизвестно, вспомнит ли кто-нибудь о ней через двадцать лет. Поговорим теперь о тех, кто остался на плаву – о митьках. Не обо всех, конечно - рядовые митьки утонули вместе с Сайгоном - но о самых крутых, «главных» митьках. Звучит паскудно, но никуда не денешься – любая иерархия, едва возникнув, сразу же начинает давить низы.

1998

версия для печати Версия для печати

Другие работы Владимира Смирнова: Эссе "Monumentum"


 
к началу страницы
Предыдущая| первая часть | вторая часть | третья часть | четвертая часть |Следующая
 
Сайт "Город-Арт"
Rambler's Top100

Мы всегда готовы к сотрудничеству.
Пожалуйста, пишите нам:

a-collection@mail.ru
Копирование и использование материалов
допускается только с разрешения редакции альманаха "Амальгама".

Сайт разработан дизайн-студией "ART-COLLECTION"
Copyright © "Art-Collection" 2001
Хостинг от uCoz